14.06.2011

Полемическая проза 4

Человеческий фактор.

Человеческий фактор играет сегодня наряду со стихией, экономическим кризисом, астрономическими явлениями и тайными программами авантюристов не просто заметную роль, а одну из главных, как угроза существованию цивилизации на земле. Человек не способен больше выдерживать ни натиска металлобетонных и пластиковых конструкций, ни электронных безапелляционных технологий, ни информационной необозримости, ни политического манипуляторства пропаганды.
Нет уверенности, что человек не заснет за рулем в дороге, не расплачется слезами при вручении ему публичной награды, не схватится за пистолет в супермаркете, не перестреляет своих одноклассников, не бросится под электричку в метро, не станет камикадзе. Мы не уверены, что даже те, кто охраняет нас сегодня, завтра не повернут оружие против нас, а те, которых мы обучили, ничего не забудут. Мы даже не подозреваем, что оператор на атомной станции способен влюбиться или переживать потерю близких, а офицер-подводник вдруг решить больше никогда не всплывать.
Надежность этого мира стоит под вопросом и зависит зачастую не от преступных замыслов конструкторов, бизнеса и террористов, а от хрупкого человеческого материала его легитимных субъектов и участников.
К утру с левого бока, на котором люблю сладко спать, повернулась на правый, и тут в голове что-то перевернулось, из-под ног, говорят, земля уходит, а тут все закачалось, молнии вспыхивают, и понеслись на меня огненные шары и черные дыры, одно чувствую, что лечу куда-то в тартарары.
Просыпаюсь, свинцовая голова, не поднять, гипоталамус там или вестибулярный аппарат отключился, лоб горит, и ощущение, что могла бы улететь запросто и не вернуться.
Вот так возьмет что-то и отключится само, а ты потом думай, чего ему не хватало для полного счастья. Хоть бы как-то предупредить, что в организме намечаются сбои, хоть бы каким цветом предупреждающим обозначить состояние, это же не птичка какая-то, а человек, система дорогостоящая. А если за рулем, или в транспорте, или на улице, что может быть, страшно подумать.
Страшно, не страшно, а вот взял автобус и место не уступил локомотиву, и сорок два человека в тартарары, как не бывало, вот что там могло на кого найти, где что могло отключиться, трудно представить.
Хорошо, у меня боли нет, только головокружение, и дрожь смертельная, буквально, вроде бы с ней соприкоснулась, с холодной и немилосердной, а там люди с переломами, раздавленные. Как это все может укладываться и потом на живых людях отражаться. Человеческий фактор на износе, на изломе, биология не выдерживает железа, прогресс мстит, какие машины, какая прибыль, какие фантазии еще придут в голову эту, чтобы не перевернуться в одно прекрасное утро, и не стать просто грудой искореженного металла, обагренного кровью. И остановить невозможно, и предвидеть нельзя.


Фаусты поощряются.

Чем старше человек, тем чаще он об этом думает. О том, что будет время, когда его не будет, больше не коснется, больше не увидит. Но лучше не вникать и не думать о смерти. А между тем нет ничего более привлекательного для размышлений, как категории временности и вечности.
Никто уже не вспоминает о теологических обещаниях бессмертия, и особо не представляет натуралистическую версию превращения из одного состояния в другое, но философский смысл этого феномена всех устраивает как нельзя лучше.
Одно дело, видеть кого-то умершим, другое дело, ощущать себя в понимании конечности, зная, что это лично твое состояние, и никого больше.
Только лично для тебя она позитивна, вынуждающая тебя всегда видеть ее впереди, и тем осмыслять не только свое существование, но и выйти за пределы своей субъективности, чтобы однажды убедиться в полном отсутствие ее значимости.
Преодолевая страх, мы, сопротивляемся, однако, но где-то внутри уже подготавливая себя к поражению. Жизнь фактически представляет собой этот бескомпромиссный процесс движения к смерти, но импонирует нам своей рациональностью и последовательностью. Фаусты поощряются, но Мефистофели превращаются в наших политических и идеологических противников, навязывая нам бессмысленность всякого им сопротивления, а на деле подчинение раз и навсегда установленному ими порядку и законам, превращая смерть в инструмент власти.
Отсюда и отношение к власти, как к смерти, и попытки вытеснить ее из сознания, исключить из социального процесса, представить ее как репрессивную угрозу нашей свободе, то есть, бессмертию, тогда как требуется всего навсего перестать об этом мечтать, осознав реальность скорее смерти, чем жизни.

Жили мы в деревне.

Жили мы в деревне. У меня отца не было, но в доме жил человек, которого я должна была называть папой. Язык у меня не поворачивался, и приходилось составлять предложения так, чтобы напрямик к нему не обращаться. Вот оттуда, наверное, и пошли мои уникальные способности в русском языке.
Помню, было воскресное солнечное утро, по нагрузке за неделю я уже чувствовала, что надо бы и передохнуть, в смысле не ходить в садик, который был одним единственным в деревне и располагался на Третьей улице. Мы жили на улице Сталина, она упиралась в Первую улицу, потом переименованную в Первомайскую, параллельно шла Вторая улица и Третья.
Но утром мать собирает и отправляет меня одну в садик. Мне тогда было три года, может быть чуть побольше, и я иду, мама сказала.
Заблудиться было невозможно, и память не подвела, потому что каждое утро меня кто-нибудь отводил, шли мы навстречу солнцу, оно светило нам прямо в глаза. Это я даже не запоминала, а просто повернула от дома и пошла. Ноги помнили.
Так ведь и детский сад сама нашла среди домов, но калитка была заперта. Кто-то шел мимо и сказал, что сегодня садик не работает. А мне хотелось кушать, видно время было уже к полудню.
Вот, как вернулась, особых таких впечатлений не отразилось, но момент, когда я открываю большую и тяжелую для меня дверь дома, почти перелезаю через высокий порог и вижу, как мать и человек, которого я должна была называть папой, сидят на кухне и едят из дымящихся тарелок что-то очень вкусное, этот момент я запомнила навсегда.
Косо на меня взглянув, никто из них не бросился ко мне, чтобы усадить за стол, или хотя бы оправдаться, что садик не работает. Меня снова отправили на улицу, чтоб не мешалась.


Все, что ни делается, все к лучшему.

Верующий человек, все тот же влюбленный, с ним ни о чем нельзя поговорить, кроме как о его кумире, все попытки вправо-влево заканчиваются одной темой и рассказами о тех местах, где они с ним встречаются. В его высокопарной речи определенный набор слов и выражений, устойчивый и не меняющийся, чтобы не случилось, вызубренным на каждый непредвиденный поворот событий всегда одной единственной фразой, а в сущности отражающий его состояние - радость, светящуюся из всех его телодвижений и мимики.
Разве это плохо, скажете вы, то ходил одинокой букой, закомплексованный и запуганный политиками, а тут обрел друга молчаливого, картинку его перед собой поставил, свое самое сокровенное ему выкладывает, и главное, ждет.
Ждет его дня рождения, вновь и вновь переживает его биографию и кончину, перечитывает его наследие, бережет и выставляет для окружающих вещички на всеобщее обозрение, как дети, получив в подарок игрушку, стараются показать и похвастаться перед всеми, что она у них есть. Ждет обещанного конца света и кары для всех тех, кто не разделил с ним его заблуждение, надеется на обещанный рай за твердолобость, и даже не допускает мысли, что у кого-то могут быть другие кумиры, и другие увлечения. Конечно, это радость, что же еще.
Спросите, а много у нас радостных людей, чтобы вот так стояли и не отрываясь смотрели, любуясь, на обычного бородача, в цепях и папахе, с заочно-приходским образованием уровня ПТУ, где обучают поповскому ремеслу, совсем как мы не можем спокойно смотреть на наших президентов, ловя каждый жест и слово лиц, поставленных намного выше, чем наше угрюмое существование. Как мы не можем дня прожить, не узнав из новостей, что там они говорят нам и как тратят наши деньги.
Верующие, они не только пребывают по своей сути вне жизни, вне политики, но и вне родины, вне национальности, не испытывая патриотической верности к живому сообществу, а только к идолам, в таком космологически абстрактном мире противоборствующих понятий, и даже чисто внешне пренебрегают надеть на себя национальную одежду, а ходят чуть ли не в лохмотьях. Зато глядят не наглядятся на сверкающие одеяния своих пастырей, также очень далеких от национального понимания, как не понятна их речь, усыпанная архаикой и титулами.
Казалось бы, ничего не стоит на месте, все подвержено изменению, но только не это сознание, в котором догматизм и ритуальность настолько сковали все творческие порывы этих людей, что превратили их поведение в застопоренную пластинку с повторяющимся текстом. И они этому рады. Они обрели счастье не думать, не искать выхода, не сталкиваться с проблемами, а ждать и подчиняться. Они поверили, что все, что не делается, все к лучшему.


Откуда столько цинизма.

В ЖЖ пишут все, но комментировать предпочитаем только особо известных. Там как-то спокойнее, все в куче. Прочитаешь от нечего делать такую ленту комментариев, и ничего не поймешь, плохо это или хорошо, что есть такой приемчик, как отрешение от должности в связи с утратой доверия, но сколько в комментариях цинизма, высказанного и не высказанного, не шутят, а льется поток еще не изученного сознания, о чем только философы думают, такой материал пропадает.
Понятно, что он, этот поток, направлен в отношении власти, которая эту формулировку недавно применила к Лужкову, уволив его с должности градоначальника Москвы, понятно, что она, эта формулировка, закреплена в юридических документах в виде закона, но откуда столько цинизма у населения, вот с этим попытаюсь разобраться.
Просвещенные обладатели интернетных новостей вполне обосновано привыкли уже низводить до уровня субъективной критики все, что может появиться в информационном пространстве, воспринимая других авторов, как своих оппонентов, а не иначе. Образованность привела фактически к конфликту, критика власти, это и есть конфликт, воплощенный в сопротивление, как противовес понятию стабильности, к которой стремится власть, не облаченная доверием. Не совсем ясны и нормативные основания критики, никак социально не ангажированной в отсутствие демократических традиций в государстве.
Сама по себе критика имеет двойственную природу, так как берет на себя полномочия судить, принимать ту или иную сторону противоречий, но отрешать по недоверию в условиях тотального правового обмана означало бы репрессию, и делая невозможной критику.
Феномен интернетской "общественности", имманентно превращенной в особую структуру, ориентированную на рациональное обсуждение общих проблем, в основном направленный против лжи, сосредоточился тем не менее на позиции циника, потерявшего связь между своими знаниями и реальностью, а в контексте комментариев потерявший и связь между одиночными высказываниями и диффузной массой подражателей. Но несчастной ее не назовешь, полную сарказма и иронии, эту циничную негативность, а скорее той ложью, с которой ей же предназначено сразиться.
Политика никогда не отличалась особой правдивостью, а цинизм комментаторов выглядит как протест против политической лжи, как ложь против лжи, как рефлексия на деструктивные манипуляции с общественностью, как метафорическое явление без какого-либо желания критиковать, как мужество что-то просто сказать, преодолев стыд, страх и недоверие.


Нужна ли революция в России, и какая революция нам нужна.

Картины и фрески вооруженного Петрограда 17-го года в исторической памяти горожан никто еще не снял, а сами они снимать не собираются. Не смотря на то, что вся дореволюционная топонимика была восстановлена сразу же, как только прозвучало слово "перестройка", еще при покойном Сопчаке, каждый камень здесь еще слышит романтический топот бегущих босяков к воротам Зимнего. "Аврора" и сегодня готова сняться с почти столетнего якоря и возвестить эру еще более мрачного поворота российской государственности от вольяжного слабохарактерного самодержавия к тоталитарному партийному контролю и тайной власти КГБ. Но история планомерно затягивает бедного человека в петлю социального переустройства, и человек не перестает верить утопическим бредням о светлом будущем, которого у него никогда не было и не будет. Единственное, что еще заслуживает внимания во всех этих общественных катаклизмах, так это проблема сменяемости власти, как шанс и надежда, что следующий тиран будет добрее. Нет, такие революции нам не нужны, тем более, что сменяемость власти нам гарантирована самой человеческой природой, по типу, не уйдешь сам, так отодвинем. И даже пример корейского престолонаследия, когда еще ничего не подозревающим детям Ким Чен Ира передаются все чины и символы власти, не говорит о том, что не найдется способа ее опрокинуть. Но факт, что призрак революции все еще продолжает теребить воспаленную психику неудачников, на данном историческом отрезке пора понять необходимость ее нравственного переосмысления, которое должно начаться не снизу, как раньше, не уяснив, что любой бунт будет подавлен, а зачинщики повешены на собственных прокламациях, а сверху, со стороны тех, кто порождает своими действиями и законами социальные противоречия. Революционный дух должен охватить самих властодержцев, и в России это уже видно не вооруженным глазом, что власть задыхается от собственной инертности, от недоверия к соратникам, рискуя потерять страну, потеряв поддержку собственного народа. Требуя от своих граждан подчинения закону, попробуйте подчиниться прежде всего сами, шагните в сторону от светлого венчика над своей головой, спуститесь на ступеньку ниже в своей вертикали, повернитесь лицом не к пустой стенке, разукрашенной идолами, а к живым людям. Только и всего.


Нетленные строки.

http://www.world-art.ru/lyric/lyric.php?id=6323

Пожалуй, лучше всего делать записи изо дня в день. Вести дневник, чтобы
докопаться до сути. Не упускать оттенков, мелких фактов, даже если кажется,
что они несущественны, и, главное, привести их в систему. Описывать, как я
вижу этот стол, улицу, людей, мой кисет, потому что ЭТО-ТО и изменилось.
Надо точно определить масштаб и характер этой перемены.
Взять хотя бы вот этот картонный футляр, в котором я держу пузырек с
чернилами. Надо попытаться определить, как я видел его до и как я
теперь. Ну так вот, это прямоугольный параллелепипед, который выделяется
на фоне... Чепуха, тут не о чем говорить. Вот этого как раз и надо
остерегаться -- изображать странным то, в чем ни малейшей странности нет.
Дневник, по-моему, тем и опасен: ты все время начеку, все преувеличиваешь и
непрерывно насилуешь правду. С другой стороны, совершенно очевидно, что у
меня в любую минуту -- по отношению хотя бы к этому футляру или к любому
другому предмету -- может снова возникнуть позавчерашнее ощущение. Я должен
всегда быть к нему готовым, иначе оно снова ускользнет у меня между пальцев.
Не надо ничего, а просто тщательно и в мельчайших подробностях
записывать все, что происходит.
Само собой, теперь я уже не могу точно описать все то, что случилось в
субботу и позавчера, с тех пор прошло слишком много времени. Могу сказать
только, что ни в том, ни в другом случае не было того, что обыкновенно
называют "событием". В субботу мальчишки бросали в море гальку -- "пекли
блины", -- мне захотелось тоже по их примеру бросить гальку в море. И вдруг
я замер, выронил камень и ушел. Вид у меня, наверно, был странный, потому
что мальчишки смеялись мне вслед.
Такова сторона внешняя. То, что произошло во мне самом, четких следов
не оставило. Я увидел нечто, от чего мне стало противно, но теперь я уже не
знаю, смотрел ли я на море или на камень. Камень был гладкий, с одной
стороны сухой, с другой -- влажный и грязный. Я держал его за края,
растопырив пальцы, чтобы не испачкаться.
Позавчерашнее было много сложнее. И к нему еще добавилась цепочка
совпадений и недоразумений, для меня необъяснимых. Но не стану развлекаться
их описанием. В общем-то ясно: я почувствовал страх или что-то в этом роде.
Если я пойму хотя бы, чего я испугался, это уже будет шаг вперед.
Занятно, что мне и в голову не приходит, что я сошел с ума, наоборот, я
отчетливо сознаю, что я в полном рассудке: перемены касаются окружающего
мира. Но мне хотелось бы в этом убедиться.

2
Теперь я один. Не совсем один Есть еще эта мысль, она рядом, она ждет.
Она свернулась клубком, как громадная кошка; она ничего не объясняет,
не шевелится, она только говорит: "нет". Нет, не было у меня никаких приключений.
Я набиваю трубку, раскуриваю ее и вытягиваюсь на кровати, набросив на
ноги пальто. Не пойму, почему мне так грустно и я так устал. Даже если и
вправду у меня никогда не было приключений, что из того?
У меня не было приключений. В моей жизни случались истории,
происшествия, события -- что угодно. Но не приключения. И дело тут не в
словах, я начинаю это понимать. Было нечто, чем я, не сознавая этого,
дорожил больше всего на свете. Это была не любовь, боже мой, нет, и не
слава, не богатство. Это было... В общем, я воображал, что в известные
минуты моя жизнь приобретала редкий и драгоценный смысл. И для этого не было
нужды в каких-то особых обстоятельствах, нужна была просто некоторая
четкость. Нынешняя моя жизнь не слишком блистательна, но время от времени,
например, когда в кафе играла музыка, я возвращался вспять и говорил себе: в
былые дни, в Лондоне, в Мекнесе, в Токио я пережил восхитительные минуты, у
меня были приключения. И вот теперь это у меня отнимают. Без всякого
видимого повода я вдруг понял, что обманывал себя десять лет. Приключения
бывают в книгах. Правда, все, о чем говорится в книгах, может случиться и в
жизни, но совсем не так. А именно тем, как это случается, я и дорожил.
Во-первых, начало всегда должно было быть настоящим началом. Увы!
Теперь я так ясно вижу, чего я хотел. Истинное начало возникает как звук
трубы, как первые ноты джазовой мелодии, оно разом прогоняет скуку,
уплотняет время. О таких особенных вечерах потом говорят: "Я гулял, был
майский вечер". Ты гуляешь, взошла луна, ты ничем не занят, бездельничаешь,
немного опустошен. И вдруг у тебя мелькает мысль: "Что-то случилось". Что
угодно -- может, в темноте что-то скрипнуло или на улице мелькнул легкий
силуэт. Но это крохотное событие не похоже на другие -- ты сразу чувствуешь,
оно предваряет что-то значительное, чьи очертания еще теряются во мгле, и ты
говоришь себе: "Что-то начинается".
Что-то начинается, чтобы прийти к концу: приключение не терпит
длительности; его смысл -- в его гибели. К этой гибели, которая, быть может,
станет и моей, меня влечет неотвратимо. И кажется, что каждое мгновение
наступает лишь затем, чтобы потянуть за собой те, что следуют за ним. И
каждым мгновением я безгранично дорожу -- я знаю: оно неповторимо,
незаменимо, -- но я не шевельну пальцем, чтобы помешать ему сгинуть. Я знаю:
вот эта последняя минута -- в Берлине ли, в Лондоне ли, -- которую я провожу
в объятьях этой женщины, встреченной позавчера, минута, страстно мной
любимая, женщина, которую я готов полюбить, -- уже истекает. Я уеду в другие
страны. Я никогда больше не увижу эту женщину, никогда не повторится эта
ночь. Я склоняюсь над каждой секундой, стараюсь исчерпать ее до дна, все,
что она содержит -- и мимолетную нежность прекрасных глаз, и уличный шум, и
обманчивый свет зари, -- я стараюсь вобрать в себя, навеки запечатлеть в
себе, и, однако, минута истекает, я не удерживаю ее, мне нравится, что она
уходит.
А потом вдруг что-то разбивается вдребезги. Приключение окончено, время
вновь обретает свою будничную вязкость. Я оглядываюсь: позади меня
прекрасная мелодическая форма сейчас канет в прошлое. Она уменьшается, идя
на ущерб, она съеживается, и вот конец уже сливается в одно с началом. И,
провожая взглядом эту золотую точку, я думаю, что, даже если мне пришлось
едва не поплатиться жизнью, разориться, потерять друга, я согласился бы
пережить заново все, от начала до конца, в тех же самых обстоятельствах. Но
приключение нельзя ни повторить, ни продлить.
Да, вот чего я хотел -- увы, хочу и сейчас. Когда поет Негритянка, меня
охватывает такое безграничное счастье. Каких вершин я мог бы достичь, если
бы тканью мелодии стала моя СОБСТВЕННАЯ ЖИЗНЬ.
А мысль, неизреченная, все здесь. Она невозмутимо ждет. И мне кажется,
что она говорит:
"Вот как? Вот, оказывается, ЧЕГО ты хотел? Ну так этого-то у тебя как
раз никогда и не было (вспомни: ты просто морочил себя игрой слов, называл
приключениями мишуру странствий, любовь продажных девок, потасовки,
побрякушки) и никогда не будет, ни у тебя, ни у кого другого".
Но почему? ПОЧЕМУ?

3
Только все дело в том, что эти разговоры набили мне оскомину еще в
юности. Правда, вырос я не в семье профессионалов. Но существуют ведь и
любители. Секретари, служащие, торговцы, те, кто в кафе слушают других; к
сорока годам их распирает опыт, который они не могут сбыть на сторону. По
счастью, они наплодили детей, их-то они и заставляют потреблять этот опыт,
не сходя с места. Они хотели бы внушить нам, что их прошлое не пропало
даром, что их воспоминания потихоньку сгустились, обратившись в Мудрость.
Удобное прошлое! Карманное прошлое, книжица из золотой библиотеки, полная
прописных истин. "Поверьте мне, я говорю на основании опыта, всему, что я
знаю, меня научила жизнь". Да разве Жизнь взялась бы думать за них? Все
новое они объясняют с помощью старого, а старое -- с помощью событий еще
более древних, как те историки, которые Ленина изображают русским
Робеспьером, а Робеспьера -- французским Кромвелем: в конечном счете они так
ничего и не поняли.... За их спесью угадывается угрюмая лень; замечая
только, как одна видимость сменяет другую, они зевают и думают: ничто не
ново под луною. "Старый псих" -- и доктор Роже смутно вспоминает других
старых психов, не помня ни одного из них в отдельности. Что бы ни выкинул
мсье Ахилл, мы не должны удивлялься: ВСЕ ПОНЯТНО -- старый псих!
Он вовсе не старый псих -- ему страшно. Чего он боится? Когда ты хочешь
что-то понять, ты оказываешься с этим "что-то" лицом к лицу, совсем один,
без всякой помощи, и все прошлое мира ничем тебе помочь не может. А потом
это "что-то" исчезает, и то, что ты понял, исчезает вместе с ним.
Питаться общими соображениями куда отраднее. К тому же профессионалы,
да и любители тоже, в конце концов всегда оказываются правы. Их мудрость
советует производить как можно меньше шума, как можно меньше жить,
постараться, чтобы о тебе забыли. Больше всего они любят рассказывать о
людях неблагоразумных, о чудаках, которых постигла кара. Ну что ж, наверно,
так и бывает, никто не станет утверждать обратное. Быть может, у мсье Ахилла
совесть не совсем спокойна. Быть может, он думает -- послушайся он советов
своего отца, своей старшей сестры, он не дошел бы до того, до чего дошел.
Доктор вправе судить. Он ведь не загубил свою жизнь, он сумел стать полезным
для окружающих. Спокойный, могущественный, навис он над этим жалким
обломком; он -- скала.

4
Я потревожил вещь, которая ждала, она обрушилась на меня, она течет во
мне, я полон ею. Ничего особенного: Вещь -- это я сам. Существование,
освобожденное, вырвавшееся на волю, нахлынуло на меня. Я существую.
Существую. Это что-то мягкое, очень мягкое, очень медленное. И легкое
-- можно подумать, оно парит в воздухе. Оно подвижно. Это какие-то касания
-- они возникают то здесь, то там и пропадают. Мягкие, вкрадчивые. У меня во
рту пенистая влага. Я проглатываю ее, она скользнула в горло, ласкает меня,
и вот уже снова появилась у меня во рту; у меня во рту постоянная лужица
беловатой жидкости, которая -- ненавязчиво -- обволакивает мой язык. Эта
лужица -- тоже я. И язык -- тоже. И горло -- это тоже я.
Я вижу кисть своей руки. Она разлеглась на столе. Она живет -- это я.
Вскакиваю рывком -- если б только я мог перестать думать, мне стало бы
легче. Мысли -- вот от чего особенно муторно... Они еще хуже, чем плоть.
Тянутся, тянутся без конца, оставляя какой-то странный привкус. А внутри
мыслей -- слова, оборванные слова, наметки фраз, которые возвращаются снова
и снова: "Надо прекра... я суще... Смерть... Маркиз де Роль умер... Я не...
Я суще..." Крутятся, крутятся, и конца им нет. Это хуже всего -- потому что
тут я виновник и соучастник. К примеру, эта мучительная жвачка-мысль: "Я
СУЩЕСТВУЮ", ведь пережевываю ее я. Я сам. Тело, однажды начав жить, живет
само по себе. Но мысль -- нет; это я продолжаю, развиваю ее. Я существую. Я
мыслю о том, что я существую! О-о, этот длинный серпантин, ощущение того,
что я существую, -- это я сам потихоньку его раскручиваю... Если бы я мог
перестать мыслить! Я пытаюсь, что-то выходит -- вроде бы голова наполнилась
туманом... и вот опять все начинается сызнова: "Туман... Только не
мыслить... Не хочу мыслить... Я мыслю о том, что не хочу мыслить. Потому что
это тоже мысль". Неужто этому никогда не будет конца?
Моя мысль -- это я: вот почему я не могу перестать мыслить. Я
существую, потому что мыслю, и я не могу помешать себе мыслить. Вот даже в
эту минуту -- это чудовищно -- я существую ПОТОМУ, что меня приводит в ужас,
что я существую. Это я, Я САМ извлекаю себя из небытия, к которому
стремлюсь: моя ненависть, мое отвращение к существованию -- это все разные
способы ПРИНУДИТЬ МЕНЯ существовать, ввергнуть меня в существование. Мысли,
словно головокруженье, рождаются где-то позади, я чувствую, как они
рождаются где-то за моим затылком... стоит мне сдаться, они окажутся прямо
передо мной, у меня между глаз -- и я всегда сдаюсь, и мысль набухает,
набухает, и становится огромной, и, заполнив меня до краев, возобновляет мое
существование.

5
Я через силу пережевываю кусок хлеба, не решаясь его проглотить. Люди.
Людей надо любить. Люди достойны восхищения.
Сейчас меня вывернет наизнанку, и вдруг -- вот она -- Тошнота.
Тяжелый приступ -- меня всего трясет. Уже целый час я чувствовал ее
приближение, только не хотел себе в этом признаться. Этот вкус сыра во
рту... Самоучка что-то лепечет, его голос вяло жужжит в моих ушах. Но я уже
не слышу, что он говорит. Я киваю, как автомат. Моя рука сжимает ручку
десертного ножа. Я ЧУВСТВУЮ черную деревянную ручку. Ее держит моя рука. Моя
рука. Лично я предпочел бы не трогать ножа: чего ради вечно к чему-нибудь
прикасаться? Вещи созданы не для того, чтобы их трогали. Надо стараться
проскальзывать между ними, по возможности их не задевая. Иногда возьмешь
какую-нибудь из них в руки -- и как можно скорее спешишь от нее отделаться.
Нож падает на тарелку. При этом звуке седовласый господин вздрагивает и
смотрит на меня. Я снова беру нож, прижимаю лезвием к столу, сгибаю его.
Так вот что такое Тошнота, значит, она и есть эта бьющая в глаза
очевидность? А я-то ломал себе голову! И писал о ней невесть что! Теперь я
знаю: я существую, мир существует, и я знаю, что мир существует. Вот и все.
Но мне это безразлично. Странно, что все мне настолько безразлично, меня это
пугает. А пошло это с того злополучного дня, когда я хотел бросить в воду
гальку. Я уже собрался швырнуть камень, поглядел на него, и тут-то все и
началось: я почувствовал, что он существует. После этого Тошнота повторилась
еще несколько раз: время от времени предметы начинают существовать в твоей
руке. Приступ был в "Приюте путейцев", а до этого, когда однажды ночью я
смотрел в окно, а потом еще в воскресенье в городском парке и еще несколько
раз. Но таким жестоким, как сегодня, он не был ни разу.
-- ...Древнего Рима, мсье?
Кажется, Самоучка о чем-то спрашивает. Я оборачиваюсь к нему и
улыбаюсь. В чем дело? Что с ним такое? Отчего он съежился на своем стуле?
Значит, меня уже стали бояться? Этим должно было кончиться. Впрочем, мне все
безразлично. Кстати, они боятся меня не совсем зря: я могу натворить что
угодно. Например, всадить этот фруктовый ножик в глаз Самоучки. После этого
сидящие вокруг люди кинутся меня топтать, выбьют мне зубы своими ботинками.
Но удерживает меня не это: вкус крови во рту вместо вкуса сыра -- разницы
никакой. Но надо сделать движение, надо вызвать к жизни ненужное событие --
ведь и крик, который вырвется у Самоучки, и кровь, которая потечет по его
лицу, и то, что эти люди сорвутся со своих мест, -- все лишнее, и без того
хватает вещей, которые существуют.
Окружающие уставились на меня; два полномочных представителя молодости
прервали свое нежное воркованье. Открытый рот женщины напоминает куриный
зад. Между тем могли бы понять, что никакой опасности я не представляю.
Я встаю, вокруг меня все ходит ходуном. Самоучка впился в меня своими
огромными глазами, которые я не выколю.
-- Вы уже уходите? -- бормочет он.
-- Я немного устал. Спасибо за угощение. До свидания.
Тут я замечаю, что в левой руке по-прежнему держу десертный ножик.
Бросаю его на тарелку, тарелка звякнула. В гробовой тишине прохожу по залу.
Они перестали есть, они уставились на меня, аппетит у них пропал.
И все же перед уходом я оборачиваюсь к ним лицом, чтобы оно врезалось в
их память.

6
Сейчас под моим пером рождается слово Абсурдность совсем недавно в
парке я его не нашел, но я его и не искал, оно мне было ник чему: я думал
без слов о вещах, вместе с вещами. Абсурдность -- это была не мысль,
родившаяся в моей голове, не звук голоса, а вот эта длинная мертвая змея у
моих ног, деревянная змея. Змея или звериный коготь, корень или коготь грифа
-- не все ли равно. И, не пытаясь ничего отчетливо сформулировать, я понял
тогда, что нашел ключ к Существованию, ключ к моей Тошноте, к моей
собственной жизни. В самом деле, все, что я смог уяснить потом, сводится к
этой основополагающей абсурдности. Абсурдность -- еще одно слово, а со
словами я борюсь: там же я прикоснулся к самой вещи. Но теперь я хочу
запечатлеть абсолютный характер этой абсурдности. В маленьком раскрашенном
мирке людей жест или какое-нибудь событие могут быть абсурдными только
относительно -- по отношению к обрамляющим их обстоятельствам. Например,
речи безумца абсурдны по отношению к обстановке, в какой он находится, но не
по отношению к его бреду. Но я только что познал на опыте абсолютное --
абсолютное, или абсурд.
Удивительная минута. Неподвижный, застывший, я погрузился в зловещий
экстаз. Но в самый разгар экстаза возникло нечто новое: я понял Тошноту,
овладел ею. По правде сказать, я не пытался сформулировать свое открытие. Но
думаю, что отныне мне будет нетрудно облечь его в слова. Суть его --
случайность. Я хочу сказать, что -- по определению -- существование не
является необходимостью. Существовать -- это значит БЫТЬ ЗДЕСЬ, только и
всего; существования вдруг оказываются перед тобой, на них можно НАТКНУТЬСЯ,
но в них нет ЗАКОНОМЕРНОСТИ. Полагаю, некоторые люди это поняли. Но они
попытались преодолеть эту случайность, изобретя существо необходимое и
самодовлеющее. Но ни одно необходимое существо не может помочь объяснить
существование: случайность -- это не нечто кажущееся, не видимость, которую
можно развеять; это нечто абсолютное, а стало быть, некая совершенная
беспричинность. Беспричинно все -- этот парк, этот город и я сам. Когда это
до тебя доходит, тебя начинает мутить и все плывет, как было в тот вечер в
"Приюте путейцев", -- вот что такое Тошнота, вот что Подонки с Зеленого
Холма и им подобные пытаются скрыть с помощью своей идеи права. Жалкая ложь
-- ни у кого никакого права нет; существование этих людей так же
беспричинно, как и существование всех остальных, им не удается перестать
чувствовать себя лишними. В глубине души, втайне, они ЛИШНИЕ, то есть
бесформенные, расплывчатые, унылые.

7.
Прошло четверть часа. Самоучка зашептал снова. Я не смел поднять на
него глаза, но ясно представлял себе его ласковое, помолодевшее лицо и
устремленные на него тяжелые взгляды, которых он не замечает. В какую-то
минуту вдруг раздался его смех -- звонкий мальчишеский смех. У меня сжалось
сердце -- мне казалось, что дрянные юнцы хотят утопить котенка. И вдруг
шепот умолк. Тишина показалась мне трагической -- это же конец, смертный
приговор. Я низко склонился над газетой, делая вид, будто читаю, но я не
читал: вздернув брови, я старался как можно выше поднять глаза, чтобы
разглядеть то, что разыгрывается в двух шагах от меня в этой тишине. Я
слегка повернул голову и тогда кое-что увидел краем глаза: это была рука,
маленькая белая рука, только что скользившая по краю стола. Теперь она
лежала ладонью кверху, расслабленная, нежная и чувственная, в ней была
непринужденная нагота купальщицы, греющейся на солнце. К ней нерешительно
приближалось что-то темное и волосатое. Это был толстый, пожелтевший от
табака палец -- рядом с этой рукой он был точь-в-точь мужской член во всей
его неуклюжести. На миг он замер, торчком нацелившись в нежную ладонь, потом
вдруг стал робко ее поглаживать. Я не удивился, я разозлился на Самоучку: не
мог сдержаться, глупец! Неужели он не чувствует опасности? У него еще
оставался шанс, крохотный шанс: если он сейчас же положит руки на стол по
обе стороны своей книги, если будет сидеть смирно, быть может, на этот раз
ему удастся избежать уготованной ему участи. Но я ЗНАЛ, что он упустит свой
шанс; палец нежно, робко касался неподвижной плоти, поглаживал ее, едва
касаясь, не смея надавить на нее -- можно было подумать, что он сознает свое
уродство. Я резко поднял голову, я больше не мог выдержать этого упрямого
движения взад-вперед -- я пытался поймать взгляд Самоучки и громко кашлянул,
чтобы его предупредить. Но он закрыл глаза, он улыбался. Другая его рука
исчезла под столом. Мальчишки больше не смеялись, они побледнели.
Черноволосый малыш сжал губы, он испугался, казалось, он не ожидал такого
стремительного развития событий. Однако руки он не отнимал, она по-прежнему
неподвижно лежала на столе, разве что слегка сжалась. Его приятель разинул
рот с дурацким, перепуганным видом.

8
Чтобы заполнить время, делаю подсчеты. Тысяча двести франков в месяц --
это не слишком жирно. И все же, если поприжаться, этого должно хватить. За
комнату триста франков, пятнадцать франков в день на еду; на стирку, мелкие
расходы и кино, остается четыреста пятьдесят. Новое белье и одежду
понадобится покупать не скоро. Оба мои костюма пока опрятны, хотя и
залоснились на локтях; если я буду аккуратен, они послужат мне еще годика
три-четыре.
Боже мой! Стало быть, Я собираюсь прозябать этаким грибом? Что я буду
делать целыми днями? Гулять. Посиживать на железном кресле в саду Тюильри
или нет, пожалуй, на скамейке -- это дешевле. Ходить в библиотеку читать
книги? А еще? Раз в неделю кино. А еще? Может, по воскресеньям позволю себе
выкурить сигару? Может, буду играть в крокет с пенсионерами в Люксембургском
саду? В тридцать лет! Мне жалко самого себя. Минутами мне приходит мысль: а
не лучше ли спустить за год все триста тысяч франков, что у меня остались, а
потом... Но что мне это даст? Новую одежду? Женщин? Путешествия? Все уже
было, а теперь конец -- больше не хочется: какой от всего этого прок? Через
год я окажусь таким же опустошенным, как сегодня, мне даже вспомнить будет
нечего, а наложить на себя руки не хватит духу.
Тридцать лет! И 14 400 франков ренты. Каждый месяц стриги себе купоны.
Но ведь я еще не старик. Дали бы мне что-нибудь делать, все равно что...
Нет, лучше думать о чем-нибудь другом, потому что сейчас я ломаю комедию
перед самим собой. Я ведь прекрасно знаю, что ничего делать не хочу:
что-нибудь делать -- значит создавать существование, а его и без того
слишком много.
По правде сказать, мне просто не хочется выпускать из рук перо, похоже,
надвигается приступ Тошноты, а когда я пишу, мне кажется, я его оттягиваю.
Вот я и пишу что в голову придет.

Комментариев нет: